Немчинов пост
Liberary excercise

Сергей Эйзенштейн,
кинорежиссер

        Если стать спиной к той стороне, куда раскинулись вглубь необъятные горизонты, за рекой и лугами, то перед вами все, что построено, - явно выстроено в видах на этот горизонт. И восьмигранная беседка, завершенная шпилем и поднятая над землей, выше человеческого роста. И балкон над верандою дома, который кажется летящим с бугра в сторону этих заречных далей. И аллея жидко рассаженных яблонь, пытающихся торжественным спуском соединить охваченный томлением дали дом с несколько взъерошенной беседкой. Все тянется туда, к этим горизонтам...
        Однако ежели вслед этой тенденции всего участка и его строений и самому обернуться в сторону этих далей, то окажется нечто неожиданное: никаких этих далей по ту сторону от беседки нет.
        Покатый участок, всем своим обликом долженствующий сбегать к реке, ни к какой реке не сбегает, а упирается в недостойную тропинку, заросшую всякой дрянью. А за тропинкой вместо далей, полей и лугов, сбегающих к противоположному берегу, растет бурьян. Бурьян переходит в вульгарный орешник и мелкую осину, от которой глохнет все на свете. Этот хаос нечистой зелени вскоре упирается в заваленные заборы и покосившиеся зады каких-то строек. Над всем этим, конечно, небо есть — а где же ему еще быть? Но багряными закатами и бледно-розовыми утренними зорями оно здесь не располагает. Вдохновенная веранда направлена своим порывом ни в сторону восходов, ни в сторону закатов... Дурой она торчит на бугре неудовлетворенным своим порывом в несуществующую даль...
        Сколько и нас таких, скажет из города приехавший философ: порыв у нас достоин размаха горизонтов. Глаза наши разверсты на восприятие огненных закатов и бледных зорь. А между прочим, носами мы уперты в одни задворки, осины, орешник да бурьян.
        Но перед нами философ другого склада. Отчество его Северинович. Имя ему Казимир. Костюм на нем полосатый. Темно-серые полосы, как в тиски, сжимают собою светлосерые. Материал грубый. И кажется, что весь он сшит из дерюжных мужицких штанин. Сейчас он стоит наклоненно. Кулак его оперся в землю. Громадный волосатый, кубистический кулак. Несмотря на плотность фигуры, он кулаком достает земли. Рука вытянута. И рука, и кулак, упертый в землю, и наклон фигуры дополняют жестами откровенно-непристойное повествование Казимира Севериновича о нравах и анатомических особенностях ослов.
        Как все на свете, кончается и этот занимательный рассказ. Короткая массивная фигура теперь держится прямо. В упор видно его загоревшее рыхлое лицо, изъеденное давней оспой, и слегка окаймленные красным желтоватые белки. Кулак он держит перед собой. Напряжение, с которым он сжат, дает себя чувствовать по легкому вздутию рукава на том месте, где рукав прикрывает собою бицепс. Ощущение силы веет от его полосатой фигуры. Силы, между прочим, физической, а не моральной. И на разговор о собственной силе он переходит, покинув тему любовной мощи ослов.
        В статутах рыцарских орденов, относимых к девятому-двенадцатому веку, значилось, что лишь однажды избитый способен стать полноценным рыцарем. Иначе не будет злобы. Лишь тот, чьи кости трещали в падении, чьи зубы скрипели и шатались под ударом, чей затылок грохался о камень, — способен с полной яростью нападать на другого.
        Рассказ Казимира Севериновича о собственной силе — живое тому подтверждение. Он не рыцарь, не тамплиер и не иоаннит. Но силой своей он обязан тому же, чему обязаны своей отвагой былые жандармы Европы — крестоносная сволочь меченосцев, тевтонцев и ливонцев. Силой он своей обязан зубодроблению, избиению, унижению.
        Сейчас он — супрематист. Когда-то им не был. Тогда он скромно выезжал с коробкою красок, мольбертом, складным стульчиком. Раскидывал “свои кущи” где-нибудь у реки. И старался залучить восторг и сияние солнечного света дня в разноцветные полоски масляной краски, нервно убегающие из-под кистей разного размера по углем расчерченной поверхности холста, они потом в тени закрытого ящика застывали, но подобно побегам лавы сохраняли в своих извивах следы когда-то гнавшего их темперамента. Темперамент был большой. Цвета ярки. Живописно это было, дерзко и чуть-чуть грубовато. Сам же был он сравнительно тщедушен и буйствовал, в основном, на палитре. Так и в тот день, когда группа проходивших мимо деревенских парней подняла его на смех. Укрощать светоспектр — одно. Разгонять цвета по холсту и укрощать их непреложность ритма — одно. Претворять на мольберте формы природы согласно своей воле — одно. И не следует всемогущество творца своей вселенной на своем холсте расширять за его пределы. Дерзость сильна не только сознанием силы, но и наличием ее. Ответная дерзость Малевича не опиралась на силу. Их было много. Он был один. Они прошли дальше. А он пролежал в лазарете месяц.
        Надо думать, что этот месяц он ел и пил. Вероятно, принимал лекарства. Не может быть, чтобы лежал все время, не произнося ни слова.
        И тем не менее, воображение рисует его в течение этого месяца с зубами, не разжатыми ни разу.
        Может быть, эти желтые квадраты, неравномерные между собой, но сколоченные в крепкие ряды, физически иногда и разжимались, но морально челюсти были сжаты на этот месяц в больнице. И на последующий месяц за ее стенами. И на много, много месяцев вперед. За эти месяцы короткие пальцы его четырехугольных рук сжимали не только медную змейку ручки от ящика красок. Не только кожаную полоску, прибитую двумя гвоздиками к ножке мольберта с таким расчетом, чтобы можно было его носись. И не только ножку переносного стульчика. В эти месяцы в этих руках перебывали с возрастающим весом не только кисти, отличные друг от друга размером. За эти месяцы эти руки познали общение с штангами, булавами, гирями.
        Верхний ряд зубов, крепко нажав на нижний ряд своих желтых собратьев, казалось, служит (...) опорой для рук, выбрасывавших тяжести вверх и медленно в дрожании напряженных мышц опускавших их вниз.
        Гири росли. И в ногу им набухали мышцы. Наконец, гири взлетели. Пудовики. Как мячи, они стали взлетать и вновь послушно возвращаться во схватывавшие их на лету кулаки.
        Приходила виртуозность. Виртуозность коварной игры жонглирования пудовиками. Цель придвигалась.
        Праздные парни сидели у сенных весов. Рядом весы. В тени — гири. За околицей время уже между днем и сумерками. К праздным парням подошел человек. Они его не узнали. Но глаз художника, помноженный на остроту ненависти, узнал кого надо. Не все были теми, кто бил его когда-то. Но были среди них и те.
        Скромно уселся художник в тени. Как будто случайно около гирь. Как будто случайно подтянул пудовик за ушко. Обернулись ребята. Как мячик скакал пудовик в руках у незнакомца.
        Удивительно, до чего быстро русские люди оказываются стоящими в кружок.
        Незнакомец оставил гирю, как бы переводя дух.
        И вот потянулась к пудовику другая рука.
        Косой взгляд из-под нахмуренной брови незнакомца определил: из тех.
        Вверх полетел пудовик. И вниз. Мимо руки.
        Вторичное вверх. Но вторичное вниз резко разбилось в полете на двое. До кулака парня. И после. До полета вниз это был кулак как кулак. А после полета — пять перебитых косточек в ссадинах с кровью. Свернувшись на бок, лежал пудовик, в обратном полете разбивший кулак.
        Я не знаю, были ли смех кругом и издевка. Думаю, что нет. Скорее, насупленность. Так и вижу второго. В отличие от первого — пепельного блондина, по-цыгански черного. С смуглой кожей поверхности печеного яблока. Первый был белолицый. С ярким румянцем, энергично разбегавшимся от центра щеки к краям округло обтянутого кожей лица. Не добегая до края лица, румянец, казалось, стыдился. Останавливался и неровной чертой водораздела обрывался, избегая мягкого перехода в почему-то очень белую остальную поверхность лица. Сейчас стыдился не румянец, а парень, и румянец разлился по нем далеко за контуры обычного неправильного своего нащечного пятна. Пятнистость сохранялась, но сейчас она переместилась под челюсть. Залегла ... за край открытого ворота русской рубашки, обшитой очень тоненькой черной с белым узорчатой полоской. Заглянув ему сверху за ворот, можно было предположить красноту пробегающей и дальше. Но на грудь парня никто не смотрел. Смотрели на цыгана, который, сплевывая и, по-видимому, одновременно матюгаясь, заворачивал разбитую кисть в клетчатый платок, услужливо подсунутый ему насмерть перепуганной девкой.
        Стыд перед незнакомцем. Или ухарство перед своими неудачниками. Желание выламываться перед девушками — впрочем, и девки-то не ахти какие, да и числом-то всего две-три — непонятная сила гнала парня за парнем хвататься за гирю. Парня за парнем бросать ее в воздух. Парня за парнем с разбитыми кистями отходить от лукавой затеи. Разнообразия было мало. Разве в том, что один кровянился с первого броска, а другой со второго или с третьего. Да еще двум-трем вдобавок гиревик попал на ноги. Стало совсем тихо. И как-то боязно глядели присмиревшие ражие драчуны, от чьих кулаков дрожала округа, на сидевшего в тени незнакомца. Впрочем, он уже не сидел. Правда, еще и не стоял. А был в том состоянии незаметного перехода, от сиденья к стоянию, где трудно определить, к которому положению он принадлежал больше. Он двигался из одного состояния в другое. Но так медленно, что движение казалось зловещим. До тех пор, пока резким рывком не распрямилась его плотная фигурка, хрустнув костями, от чего весь его облик стал еще более зловещим.
        Хряс-хряс!... Почти рядом раздался удар по двум челюстям. “Ох” толстой девки и взвизг девки, подававшей платок, слились вместе и разом оборвались. От удара в зубы покатился белокурый парень, угодив носом в серо-пепельную пыль. Никем не замеченная ранее курица, как бы только для того и пришедшая, чтобы подчеркнуть его падение, шарахнулась вбок. Цыган устоял на ногах. Скинул пиджак, висевший на одном плече. Замахнуться и ударить кулаком в грудь незнакомца было делом мгновения. Мгновения, завершившегося хриплым воем цыгана, забывшего о разбитых своих пальцах. Вспомнил, да поздно. Незнакомец стоял, как вкопанный, и только редкие, но меткие короткие удары его кулака летели то в висок одному. То в скулу другому. То под глаз. То в ухо. То в зубы. Кровь и слюна брызгами летели в пыль. Девок след простыл. И делалось все так равномерно и тихо, если не считать хрипа да стука кулака по костям, что оправившаяся от первого испуга курица флегматично продолжала клевать неизвестно что, лишь изредка удивляясь брызгам крови, шариками катившимся по сухому пыльному песку. Сперва она старалась настигать их в беге. Под метким ударом клюва они разлетались в ничто. И курица обратилась к гораздо более надежному объекту питания — навозу, не теряя времени на такое даже необычное для нее зрелище, как дуплистый, полный крови зуб, с непомерно большим корнем, лежавший среди пересохшего помета. Вдали по улице уходил незнакомец. Месть его была полной. Око за око. Зуб за зуб.

        29.5.1939.
        ЦГАЛИ, ф. 1923, ед. хр. 1050
        Публикация И.Вакар

 

О ВОСПОМИНАНИЯХ С. М. ЭЙЗЕНШТЕЙНА

Комментирует специалист

        Сергей Эйзенштейн и Казимир Малевич. Два имени, широко известные во всем мире. Режиссер и художник, творчество которых вдохновлено идеями Октября, его преобразующей энергией. Оба — смелые экспериментаторы, открыватели новых путей в искусстве, оказавшие значительное воздействие на культуру XX столетия. Были ли они знакомы, каковы были взаимоотношения между ними?
        Впервые Малевич и Эйзенштейн встретились летом 1925 года в Немчиновке, на даче, где поселилась компания кинематографистов, работавших сразу над несколькими произведениями. По воспоминанию Эйзенштейна, он “в верхнем этаже работал с Агаджановой над сценарием “Пятого года” (фрагмент которого послужил основой фильма “Броненосец “Потемкин” — И. В.), а в нижнем - с Бабелем над сценарием “Бени Крика” (...) А в угловой беседке пили “зубровку” с Казимиром Малевичем, наезжавшим из города.
        Малевич к тому времени был в Немчиновке уже старожилом: он приезжал сюда в летние месяцы с начала 1910-х годов. Вероятно, еще до встречи с Эйзенштейном произошло его знакомство с Ниной Фердинандовной Агаджановой, доброта и душевность которой привлекали на дачу с верандой и беседкой множество людей. По выражению Эйзенштейна, она вечно была окружена “обожаемыми” творческими людьми, как Айболит больными зверями.
        Здесь, на даче, и протекали долгие беседы двух больших художников, в одну из которых Малевич рассказал эпизод своей юности, позднее легший в основу литературного наброска Эйзенштейна “Немчинов пост”. Рассказ Малевича записан не по “горячим следам”, а через четырнадцать лет, когда художника уже не было в живых. Многое изменилось и в судьбе Эйзенштейна, и в жизни страны в целом. История, рассказанная Малевичем, видимо, приобрела для Эйзенштейна более глубокий, более общий смысл. Поэтому он выбирает не традиционный жанр мемуаров, документально фиксирующих события прошлого, а создает “свободный экзерсис”, повествование, скрывающее за простотой фабулы некий второй план, приобретающий оттенок притчи.
        Это рассказ о рождении сильного человека, о воспитании воли и о воспитании злости. Это захватывающая история мести: автор явно увлечен волей, последовательностью, хитростью своего героя — Малевича; действие, поначалу неспешное, стремительно нарастает, развиваясь по законам приключенческой литературы или фильма-вестерна. Но Эйзенштейном в начале рассказа не случайно обронена фраза о “физической, но не моральной” силе героя. Финал — “Око за око. Зуб за зуб”,— неожиданно обернувшийся не переносным, а прямым смыслом, заставляет задуматься. Месть свершилась. Очищения не произошло. Зло породило зло. Унижение — силу “физическую, но не моральную”. Эйзенштейн, только что снявший фильм “Александр Невский”, в преддверии второй мировой войны размышляет о том, что есть отпор агрессии и что есть месть, как разграничить их между собой?
        Возможно, был и другой, более личный аспект в размышлениях режиссера, к тому времени пережившего административное вмешательство в свое творчество, а затем и запрещение своего фильма “Бежин луг”: что противопоставить грубой силе, насмешке, непониманию?
        Опыт Малевича в этом плане вызывает у Эйзенштейна, по-видимому, двойственное чувство. Как и сам характер этого талантливейшего человека, страстно отстаивающего свое понимание искусства и подчас нетерпимость к тем, кто не являлся его единомышленником. Недаром, описывая “больных зверей”, окружавших Агаджанову, Эйзенштейн продолжает: “Безобидность” этих зайчиков с перевязанными лапками, чаще всего была, конечно, более чем относительной. Достаточно вспомнить, что именно здесь (...) я впервые встретился (и очень полюбил) такого неутомимого упрямца и принципиального бойца, как Казимир Малевич, в период его очень ожесточенной борьбы за направление института, которым он достаточно агрессивно заправлял”.
        “Немчинов пост” — прозаический этюд, целостный, хотя и не отделанный в деталях. Он написан быстро и “набело”, почти не имеет правки. При всем том он позволяет оценить литературный дар Эйзенштейна, его особое, кинематографическое видение. Повествование строится на смене “планов” — от общего к крупному и сверхкрупному (стиснутые зубы), на ярких и предельно зримых образах, ритмически сменяющих друг друга. Иногда реальные предметы в изображении автора вдруг приобретают сходство с деталями картин Малевича: “квадраты” зубов мелькают, как фрагменты футуристических полотен, мощный кулак становится “кубистическим”.
        Воспоминание Эйзенштейна интересно и фактом недолгого, но доверительного общения двух замечательных мастеров, и тем, что проливает свет на малоизвестный период жизни Казимира Малевича. А для жителей Немчиновки и ее окрестностей оно ценно, кроме того, и своим “местом действия”: ведь Немчиновка оставила след не только в жизни Малевича (об этом неоднократно писала газета), но и в творчестве Эйзенштейна. Не случайно один из сценариев, написанных им в то же лето 1925 года совместно с Г. В. Александровым, был подписан псевдонимом: “Тарас Немчинов”.

        И. ВАКАР,
        старший научный сотрудник
        Государственной Третьяковской галереи,
        член оргкомитета по подготовке к проведению юбилея К.С.Малевича в Немчиновке

        Газета “Новые рубежи” (Одинцово Московской области),
        №№ 12-13 (11051-11052)
        28.01.1988


Примечание

         Малоизвестный рассказ С.Эйзенштейна "Немчинов пост" с комментариями И.Вакар опубликован впервые в одинцовской газете “Новые рубежи” (г. Одинцово - центр Одинцовского района, в который входит Немчиновка).
        Мы поместили его на нашем сайте, потому что даже для людей, знавших К.С.Малевича, могут открыться совершенно неожиданные черты его характера. Интерес представляет также место, где происходят описываемые события: Немчинов пост, или Немчиновка.

На начало